Шрифт:
Закладка:
— Ну, как ваша девочка? — спросила она. — Легче ей?
— К сожалению, нет.
— Может, вы посоветуетесь с моим мужем? Он ведь тоже хирург, с большим опытом… Хотите, я сейчас позвоню, он сию же минуту приедет.
Павел на мгновение остановился.
— Да, будьте добры, позвоните, пожалуйста! Буду очень вам благодарен.
— Что угодно, хоть черная магия? — пошутила она.
— Да, пожалуй… Еще пригласите психиатра, хорошего терапевта, невропатолога…
7
Кто мог бы подумать, что в сегодняшней медицине, с ее точным анализом и кардиограммами, столько магии и колдовства! В ней, оказывается, есть все: и суровый расчет, и поиски неизвестного, и творчество, и поэзия.
Павел вышел из клиники, словно пьяный. В голове все мешалось: угасающий день, запах спирта и хлорамина, и этот летящий навстречу пушистыми хлопьями снег, и оранжевые бока апельсинов в авоськах у встречных прохожих. Боль и радость, и новое, незнакомое чувство удачи, соучастия в чем-то огромном, хорошем будоражили Павла, поднимали его, как на крыльях. Нет, старинная черная магия, колдовство не для Лизы, лежащей в палате, это все для него самого, для врача: избавление от заклятия!
В суете напряженных, насыщенных неотложной заботой и спешкой дней он забыл о себе, и в этом, наверное, и был истинный смысл случившейся с ним перемены. Он влетал в ординаторскую и еще на пороге кого-то расспрашивал, тормошил, горячился, доказывал, с нетерпением ждал ответа и сам научился отвечать на вопросы других. Не случись с Лизой этой клинической смерти и спасения ее — из вечного холода и огня, — никогда бы, наверное, Павел не знал, что любовь — это люди. Что любимый и важный твой труд — это тоже они. Это люди творят твое счастье, а вовсе не ты сам, как прежде по глупости, но неведению думал он. Ты холоден и равнодушен, пока не узнаешь находящихся рядом людей, а узнаешь, полюбишь — и вот твоя нежность, и страсть, и огромная радость!
Сегодня он целый час разговаривал с Лизой.
Он глядел в ее бледное, измученное лицо, ощущая, совсем как свое, ее легкое, иссохшее тело. Стеклянная, хрупкая немота, охватившая Лизу под влиянием сильных лекарств, кислородных подушек, чужой свежей крови, камфары, пенициллина, нынче словно бы надкололась и треснула, и в эту теплую, невидимую для постороннего глаза трещинку прямо к сердцу уже подступали едва различимые звуки и запахи, блики яркого света.
Лиза изредка улыбалась и тут же слабела от собственной еще робкой улыбки: ей нравилась эта весенняя теплота проходящего через стекла и занавески февральского солнца.
Вчера ее навестил странный гость.
Когда Лиза открыла глаза после сна, перед нею на стуле сидел Валерий. В руках он держал букет красных гвоздик. Из-под неуклюжего «гостевого» халата выглядывал вязанный Лизой галстук, темнел праздничный, с искрой, костюм. Валерий по-новому причесывал волосы: и спереди и сзади — на воротник — длинной лесенкой, и это ее удивило, показалось совсем некрасивым. Она хотела о чем-то спросить, по губы не подчинились ей, только слабо, растерянно шевельнулись.
Он сказал:
— Ты лежи, лежи… Тебе нельзя разговаривать!
Он, видимо, помнил все, что сказал там, внизу, молодой, но въедливый доктор: говорить только очень спокойно. Не раздражать больную. Просто прийти и сесть рядом, уж если Валерий так настаивает на встрече.
— Ну что, Лиза, скоро будем гулять? — спросил ее гость бодрым голосом.
Она не ответила.
— Вот чудачка! За что ты обиделась?
Лиза молча всматривалась в его лицо, когда-то такое родное, любимое. Но после того, что она перенесла за эти долгие дни, после черной, илистой, той бездонной реки, по которой она плыла, задыхаясь, засасываясь, утопая, к ней пришло какое-то новое, смертное зрение. Нет, губы Валерия подчиняются совсем не любви — она еще не постигла, чему. Может быть, это всего лишь довольство собой. Сегодня она, завтра кто-то другая, лишь бы все развлекало и было приятным. Отчего она этого не видела раньше?!
— Ты зачем здесь? — спросила она. — Уйди!
— Да ты не волнуйся, не волнуйся, — сказал Валерий. — Уйду. Посижу еще минут пять и уйду. Я и сам сегодня спешу.
— Нет! Пожалуйста, уходи и… больше не возвращайся! — с усилием, гневно воскликнула Лиза. На лбу у нее выступили капельки пота.
Этот гнев был спасительным для нее: он ей возвращал ощущение жизни.
Молодой человек встал и, как был, с цветами в руках, открыл дверь в коридор. На пороге спросил:
— Последнее твое слово?
— Да.
— Ну что ж. Хорошо!..
Он бросился по лестнице вниз, хотя рядом был лифт, и даже не удивился, когда в холле навстречу ему вышел врач. Он словно ждал здесь Валерия.
— Вы уже уходите?
— Да! — Валерий натягивал на себя пальто, не выпуская из рук цветов. Несколько гвоздик при этом сломались, повисли на стеблях.
— Очень жаль. Я ведь вам говорил, что не нужно ходить, а вы настояли! Вы, наверное, не подумали…
— А вы думайте о себе! — дерзко бросил Валерий и вышел на улицу.
И вот Горбов сидит перед Лизой, ее лечащий врач, много думавший, взрослый совсем человек, и не знает, что нужно ответить на горькую исповедь. Сколько ликов у равнодушия — и холодность, и смешливость, и внешняя вежливость; сколько масок, личин; сколько горя приносит оно человеку, то прямо, то косвенно, завлекая, обманывая, подавая надежду и тут же лишая ее, оставаясь во веки веков неустойчивым и неверным, лишенным основы! Кажется, ты идешь по земле, а шагни подоверчивей — и нога оступится прямо в болото, в чуть прикрытую травкой трясину, в гнилье.
— Перед самой моей болезнью я видела его на углу бульвара. Он с какой-то девчонкой целовался. Он пошел от меня — к ней!..
Под щекою у Лизы, порозовевшей от гнева, подушка уже намокла от слез. Губы вздрагивают от рыданий, едва лепят слова:
— Я не знаю: зачем это все? почему? Разве я вынуждала его лгать? Для чего притворялся, ухаживал, ходил в гости, если в самом деле ему нравится та? Я ничем не заслуживала вранья. Мне поэтому жить не хотелось… Я не знала только, что сделать с собой. Жалко было отца. Он так одинок… Он, конечно, не знает всей правды: мы с Валерием были как муж и жена…
Павел молча погладил ее бледную, жаркую руку:
— У тебя, Лизочка, еще все впереди. Будет муж, будут дети, большая семья, будет счастье, большое,